// Natalesgratenumeras? Сб. ст. к 60-летию Г. А. Левинтона. СПб., 2008. С. 179—191.
Речь в статье пойдет о «случаях» - из ряда вон выходящих событиях, которые вызывают всплеск обсуждений, практических действий, оценок и мнений. Имея отправной точкой жанровые экспликации «случая», я хотела бы переместиться на периферию текстуальности – в зону, где «текст» еще не состоялся, ситуацию, когда люди поступают, рассказывают или беседуют, и их дискурсивный поток невозможно строго жанрово атрибутировать. Перенести акцент с жанрово определенного текста на его вербальный и невербальный контекст меня спровоцировало ставшее со временем общепризнанным утверждение, что рассказы non-fiction слабо выделены из речевой среды [2] . Пластичность и динамичность текста следует рассмотреть как естественные его качества, а не как «богатырскую» преграду на пути исследовательского конструирования жанра.
Итак, своей целью я вижу такое описание речевой и поведенческой среды «случая», при котором, во-первых, можно было заметить людей с их целями и смыслами поступков и высказываний, во-вторых, можно было проследить генерирование нарратива о случае из названных фактов, совершенных действий и сложившихся в деревенском социуме мнений. Традиционно рассказы о «случаях» со сверхъестественной интерпретацией включаются в жанровый конструкт «мифологический рассказ». Я полагаю, что рассказывание – лишь одно из измерений критического для человека опыта «случая», и рассмотрение его в перспективе «генеративной» поэтики может раздвинуть привычные рамки текстуальности.
Очевидно, что случай – и оценочное определение из ряда вон выходящего жизненного факта, и идентификация речевого жанра. Событие жизни и событие текста не существуют друг без друга [3] . Жизненный факт становится событием, когда говорящий придает ему этот статус: в соответствии с представлениями о норме (а нормирование охватывает все стороны жизни) в жизненном потоке выделяются нарушения-случаи. С одной стороны случай характеризуется внезапностью и неожиданностью, с другой – проявления случайного должны регулярно обозначать границы нормы. Событие не может быть сочтено таковым без своеобразного "акта приемки-сдачи" его социумом: оно должно быть оформлено в ритуале, в тексте или практических действиях.
Таким образом, фреймы «случая» предшествуют и формируют факты, общество вырабатывает
Вероятно, что разные события эксплицируется в повседневном поведении людей по разным сценариям. В городской среде «несчастный случай» отдаляется от людей специфическими культурными медиаторами: государственными службами и масс-медиа. Знаками-индексами «случая» в городе признаны сирены машин скорой помощи, милиции, пожарной службы. Слово «машины» здесь излишне: «скорая помощь», «милиция» и «пожарная» проявляются как deus ex machine – ну, если не бог, то сила в машине. Горожане легко читают по этим знакам информацию о дистанции и масштабе «случайного». Микроавтобусы и грузовики унифицированных расцветок с синими проблесковыми маячками и сиреной, несущиеся по улице, суть знаки того, что с кем-то где-то вне нашей определенности случилось несчастье, и на него уже отреагировали те, которым официально положено заниматься случаями. Машины этих спецслужб, стоящие во дворе дома или рядом с работой, вызывают беспокойство по поводу близости «случая» к личному пространству. Стаи подобных машин сеют панику, демонстрируя катастрофический масштаб происходящего. Специализация «случайного» отрицает соучастие непрофессионалов в событии – я как горожанка редко осмелюсь оказать помощь лежащему на улице человеку, скорее вызову скорую помощь, вероятно, не побегу тушить пожар, а обращусь по тел 01. Нарушители правил специализации оказываются или героями известного стихотворения С.Я. Маршака «Рассказ о неизвестном герое», или номинантами премий «Настоящий герой», или «жертвами» случая.
Вербализацией «случайного» в городе преимущественно занимаются массмедиа, «случаи» почти исчезли из общегородского фольклора[4]. Рассказы о происшествиях живут в семейном и личном фольклоре в камерном формате. Новостные каналы, криминальные хроники, мелодраматические ток-шоу каждый в своем жанровом регистре «питаются» нарушениями нормы. Случаи составляют обязательный рацион человека, погруженного в массмедийную среду. Нормы в этой среде почти не остается, она постоянно обнаруживает свою уязвимость. Ежедневно нам прописывают обобществленный, и тем самым обезличенный, страх, сочувствие и катарсис. Система масс-медиа формирует событийность на основе факторов, выявленных Никласом Луманом: неожиданность, конфликтность, квантитативность, локальность, скандальность [5].
Из множества «случайностей» меня будет интересовать пропажа людей. Основываясь на интервью, записанных в деревнях Вологодской и Архангельской областей, мне представляется интересным проследить поведенческую, вербальную и нарративную экспликацию критического опыта в традиционной символической среде. Чтобы показать мобильность и зависимость этих экспликаций от культурных пресуппозиций, я для начала опишу фрейм происшествия о пропажах людей в городе. Исчезновение человека из обычного круга взаимоотношений становится критическим и из ряда вон выходящим событием для «оседлого» социума, стабильного в своих временных и пространственных границах. Так, появление или исчезновение нового члена группы вряд ли будет критичным на клубной вечеринке, в вагоне поезда, но будет заметно в туристической группе или кружке по интересам.
Пропажа людей – устойчивый топ-сюжет городской криминальной хроники и новостных интернет-сайтов (особенное внимание уделяется пропавшим детям):
Происшествия: ЧП Две школьницы пропали в Санкт-Петербурге
«Новые Известия»: Вечером 12 апреля в Петербурге пропали две школьницы, воспитанницы детдома.
В воскресенье в 4 часа утра в милицию П-го района обратилась воспитатель п-го детского дома номер …, расположенного на С-ой улице. По ее словам, 12 апреля около 19 часов ушли на прогулку и до настоящего времени не вернулись в детский дом две воспитанницы — 11-летняя ученица 4-го класса школы номер 3 и 13-летняя пятиклассница из той же школы. Ранее эти девочки из детского дома не уходили, отметила педагог. Приняты меры к поиску школьниц, передает «Фонтанка.ру». http://news.mail.ru/incident/1707612/
Фрейм случая пропажи людей в городе следующий:
1. социальный институт, который отслеживает наличие членов общества (семья и замещающие ее структуры – детский дом, друзья по общежитию и пр.), нормативные пространство и время отсутствия, нарушение этих норм, принятие решения о розыске;
2. институт, который занимается розысками (милиция, МЧС);
3. институты оповещения (новостные агентства).
Стоит обратить внимание, что из сообщений исключаются данные о поисках, предпринятых друзьями и воспитателями девочек, эти «частные» поиски как бы незначимы в масштабе настоящей пропажи. Так же мы ничего не знаем об эмоциях обнаруживших пропажу и возможных метафизических практиках поиска – молитве, обращении к священникам или магическим специалистам. Кстати, оба этих пункта активно используются западными масс-медиа – в апреле 2007 г. поиски пропавшей в Португалии маленькой английской девочки описывались медийными средствами во всех подробностях, включая поездку ее родителей на аудиенцию к Папе Римскому, их деятельность по расклейке объявлений о пропаже ребенка и пр.
В высокой городской культуре исчезновение людей трансформируется в мотив «эскейперства/эскапизма»[6] - осознанного или бессознательного ухода из-под контроля социума – ухода обществом неконтролируемого. Сюжет мистического рассказа Юрия Мамлеева «О чудесном» завязывается следующим образом: «Человек по имени Никита бесследно и загадочно исчезает, отойдя в лесу «к деревьям отлить». Ни родственники, ни милиция не могут его найти – ни живого, ни в виде трупа»[7]. Речь в песне «Пропавший без вести» рок-группы ДДТ и одноименном альбоме (2007) идет «о тех, кто пропал и продолжает пропадать на нескончаемых войнах и бесконечных улицах но и о тех, кто пропадает в этой жизни, так и не найдя себе места»[8].
Пропажа людей в традиционном фольклоре относится к сюжетному типу АI 5 по указателю сюжетов-мотивов быличек и бывальщин В.Л. Зиновьева: «Леший заводит человека, является человеку, заводит его на скалу (в лес, в воду, на болото) и исчезает. Человек идет на зов и оказывается в чаще леса, человек не может найти дорогу в знакомых местах»[9].
Конечной точкой текстосложения, с которой мы обычно имеем дело, является сложившаяся история, например:
Старушка у нас ходила по ягоды, рядом, из деревни видать. Забрал. Сидела больше суток. Иду, говорит, болотом-то, следы-то во-от какие, в уме-то и подержала. Как дедушко, говорит, лесного след большой. Сразу свет закрыл. Не знает, куды идти. Подошла к самому лесу, дак вот у лесу и мялоси, в леси-то темно, не знает, куда идти, темно - хоть глаз выколи. Все закроет. Вот, говорит, все молилась, молиласи, молитвы читала, все читала, так на вторые сутки только отпустил. Потому что она молилась, просила Бога, вот ей и открыло. Пришла уж вечером поздно на второй день, мокрая, дождик то был, дак. Молитвы читала, потом как охнет, говорит, сразу свет открылся. Оттого и пришла. Нет, не выйти, как в сырой земле-то темно-то было. И выйти никуда не могла. На одном месте топталась, тут лесинка пала, да сижу, говорит, я вся перестыла. Отпустил, потому что она уже вымолила у его[10].
Многочисленность и повторяемость среди мифологических рассказов сюжета о потерявшихся/заблудившихся людях подтверждает то, что эти случаи оказываются ядрами активации мифологизирующих генеративных моделей. Сохраняющиеся в последнее время в Фольклорном Архиве СПбГУ целиком транскрибированные записи интервью позволяют наблюдать реакцию жителей деревни на случай от называния событий и наблюдаемой практики до отбора фактов и вербализации их в форме, отвечающей целям и пресуппозициям говорящих. Так, в 2001 г. А.Е. Чердынцева в своем отчете об экспедиции «Зинаида Михайловна потерялась. Слухи, версии» проанализировала бытование рассказов об одном случае пропажи женщины в Вологодской области
«Дело в том, что 2 года назад в с. У..а летом произошло Событие с большой буквы (как выразилась информантка: “Все были в шоке”) - пропала женщина К, 26-го года рождения. Вкратце все выглядело так: пошла в лес и плутала неделю, ходя кругами, питалась кореньями и ягодами. Деревню свою видела, а выйти никак не могла, пока ее на восьмой день не нашли лесники. Этот факт надолго, наверное, еще останется в памяти местных жителей - с такой живостью они рассказывали про это Событие. Это действительно было Событием местного масштаба, как и пропажа 5-7 лет назад девочки, которую, в отличие от К, так и не нашли (не раз встречались версии о том, что ее изнасиловали и убили). Все тексты на эту тему изобилуют подробностями, личными предположениями, намеками, догадками, но отдельные детали перипетий К в лесу кочуют из текста в текст. Видимо за 2 года рассказывания и бесконечного пересказывания эта история обрела свою законченную форму, в ней закрепились отдельные факты, которые теперь может выдать назубок любой житель»[11].
Судя по описанным исследовательницей нарративным практикам, у местных жителей за два года сформировалась не только событийная канва, но интерпретационное наполнение случая. Рассказ про потерявшуюся женщину получил жанровую завершенность через «мифологические» объяснения – дескать, вышла в лес «не благословясь», помянула лешего. Сама участница событий рассказывать ни про блуждания свои в лесу, ни про нарушения этикета общения со «сверхъестественными силами» не хотела. Видимо, ее личной потребности в передаче или публичном обсуждении этого критического опыта нет. Другие же женщины деревни охотно рассказывали о происшествии студентке, делились версиями и интерпретациями. Итак, в «мифологическом» своем изводе рассказ востребован социумом и в сложившимся виде бытует в деревне через 2 года после события. Рассказ о пропавшей 5 – 7 лет назад девочке уже почти исчерпал свою и событийную, и объяснительную значимость.
Наблюдения А.Е. Чердынцевой вполне укладываются в основные положения «генеративной нарратологии», высказанные американским фольклористом Биллом Эллисом в статье «Когда легенда бывает легендой?: Эссе по морфологии легенды». «Легенда (под легендами в западной фольклористике понимается весь комплекс несказочной прозы - И.В.) – полиформный жанр, чьи стадии, похоже, отражают человеческую потребность в определении, назывании и соучастии каждой из частей мира и каждой грани человеческого опыта. И каждая стадия в равной мере легенда, даже если они различаются по функции и форме»[12]. Б.Эллис выделяет пять «стадий жизни» текста:
1.Имя – потребность в номинации на подходящем языке критического опыта (перцептуального, психологического, культурного или социального). Эта стадия текста, по мнению ученого, не собираемая, не наблюдаемая и не записываемая. Подбор необходимого для опыта языка происходит в молчании, возможно, неосознанно;
2.Перевод опыта на язык – вербализация опыта в беседе, для оценки и комментирования его;
3.Окончательный нарратив – при помощи оценки и существующей в традиции матрицы, исполнитель воплощает нарратив в «правильную» форму;
4.Метоним – исполнителю не нужно больше воспроизводить текст целиком, он только напоминает о нем его частью;
5.Легенда-слух – известна, но уже не релевантна, она бытует уже как пародия или пересказ.
Имея дело с «окончательным нарративом», фольклористы почти не учитывают иные стадии вербализации опыта и игнорируют поведенческие измерения события. В 2005 году группа фольклорной экспедиции СПбГУ в С…ом районе Вологодской обл.[13] оказались в эпицентре событий, которые были определены большинством деревенских жителей как «несчастный случай». В деревне накануне нашего приезда пропал молодой мужчина – ушел ночью из дома, где остались спать одни четверо его детей, оставив дверь нараспашку, и не вернулся, тело его нашли через три недели недалеко от деревни. Даже этот краткий синопсис не лишен жанровых маркеров, предвещающих или драматическую развязку, или традиционный мифологический рассказ.
О том, что в деревне не все спокойно, мы узнали далеко не сразу. Два дня нашего пребывания, знакомства и активного общения и с представителями местных властей, и с работниками МЧС (они помогали нам добраться до деревни) не были омрачены ни полусловом про происшествие. Только в середине второго дня одна из информанток довольно резко отказалась разговаривать с нами, ни поворачиваясь к нам лицом. Объясняя ее поведение, наша хозяйка и рассказала о приключившемся несчастье. Со своим городским опытом восприятия «случая» мы, чужие в небольшой деревне, не смогли заметить серьезного происшествия. Как потом выяснилось из интервью, в эти три дня кажущейся тишины в деревне шли активные поиски.
После обнаружения пропажи (в данном случае отсутствие отца заметила старшая дочь), были организованы поиски. Причем, в отличие от города, поиски – дело прежде всего мужчин-односельчан, на действия специальных служб здесь не очень рассчитывали. Непосредственные участники поисков являются источниками сведений для заинтересованных в информации односельчан, чаще всего пожилых женщин, которые резюмировали:
Видишь, потеряется дак, по два дня Сережа ходил искал, его нет.
А це, поди, не исчут, некому искать, во время сенокоса топеричи, дак.
Тогда еще сенокосить начинали… Вот. А искали долго, ой, долго искали, я думала не найдут, а потом вот сестра-то и звонит – Манефа-то – говорит вот: нашелся К…-то – нашли робята
В более крупных селах, к организации поисков присоединяются местные власти. Например, от имени администрации села срочные сообщения о пропаже человека расклеиваются по окрестностям. Например, такое объявление было обнаружено на автобусной остановке села в Мезенском районе Архангельской обл. летом 2007 г.:
Уважаемые односельчане! В связи с пропажей N Обращаемся к вам с просьбой: Внимательно осмотрите территорию около своих домов, а также расположенные рядом сараи, дровенники и другие хозяйственные постройки.
Администрация села
Однако поиски в лесу и деревне являли лишь часть поисковой активности общества. Сразу же родственники обратились к авторитетной местной знающей за магической помощью. В данном случае разыскивающим институтом оказались несовершеннолетние дети и парни-друзья потерявшегося мужчины: все 4 ребенка здесь были. Заходят: “Папа ушел в 2 часа ночи”. Более старшие, легитимные родственники (Да конечно. Дети, они ж не всё понимают так вот) по разным причинам остались в стороне. Пресуппозиция обращения к знающей для фольклориста известна – пропажа человека может быть результатом воздействия сверхъестественных сил. Т.е. вера в то, что «чужое» постоянно подходит к границам «своего», определяет поступки ищущих. В пространстве, подведомственном сверхъестественным силам, поиски могут быть так же, если не более, эффективны, чем профанное прочесывание леса. В этой деревне в случае потери скота или человека принято писать кабалу. Знающий на бересте псевдознаками пишет обращение к лешему/черту с требованием отдать потерявшегося. Убеждение в том, что именно черт/леший причастен к пропаже человека, лежит в основе совместных действия и знающего, и родственников. Родственник должен отнести в молчании обращение к лесу/ на перекресток/к поскотине и кинуть туда специфическим анти-жестом «на опашку» (так послание может достичь предполагаемого адресата)[14]. Кроме «писания кабалы» была предпринята дополнительная поездка к «далекому колдуну» - некому мужику километров за 100 в рассчете на то, что «отдаленный колдун» владеет иным, более действенным знанием.
Они ездили куда-то на Ш..оты, где-то Ш..оты там далеко – на севере, а потом какого-то старика нашли – колдуна, тоже там в каких-то деревнях, так он и сказал: найдетё не живого, он, говорит, у вас у озера. Он сразу сказал: ищите у озера. А у озера и нашли. Собак взяли, так собаки нашли. А долго искали, всё вот облазили…нежилые все дома…А потом на озеро пошли и на грезе-то – болото есть такое и нашли след евоный, вот тогда и стали искать там, у второго озера нашли.
Одной из пожилых женщин было проведено гадание на картах в пустой церкви с целью выяснить, жив или нет потерявшийся, и где стоит искать – т.е. магические действия использовались для руководства к практическим поискам
Ев…я на картах ходила вот в эту нежилую – в церковь ходила. Дак чего – в церковь ходила на второй день, это после меня-то, и сказала, что через два дня должен домой прийти
Це карта покажет? Це, поговорили, вот мы с тобой поговорили, цего-то. Карта: вот он придет, да по одней дороге, да его держит кто-то, а нихто не видал. А ежели видишь вот: он был вот у меня, ушел вон дальше, как это рассуждать-то можно, что он вот жив ли, не жив.
Менее специализированным действием в области метафизического, доступным каждому сочувствующему, было поминание.
Мы уж поминать-то, дак тысячу раз днем-то помянем. Жаль мужика-то, жаль, да жаль и деток-то, жаль уж. Вечно.
<То есть, его не нашли, а все равно уже поминать можно?>>
Ну, поминать-то, мы уж добром поминаем: "Дай, господи, вышел. Дай, господи, вышел. Дай, господи, нашел какую-нибудь хоть колею от трактора да хоть бы пришел домой". Вот мы мечтаем очень. Да уж опять, в сторону поговорим, уж десять дней, да какой он живой. Где-нибудь лежит в травке, червяки точат, да пауты кусают. Чего больше-то?
Итак, в практический и магический поиск и содействие поискам была вовлечена большая часть деревенского социума – мужчины искали человека в лесу, руководствуясь результатами магического сканирования, родственники обращались к знающим, сами знающие предлагали варианты своих гаданий (женщину, гадавшую на картах в пустой церкви никто не просил, она сама проявила инициативу), все сочувствовавшие поминали-молились о благополучном разрешении ситуации. Деревенские жители оперативно обнаружили пропажу человека и идентифицировали событие:
Ну, как, он вроде как дурак, ушел куда-то и все…
Вот К..ка-то ушел. Саша говорит, ушел. Я говорю, куда ушел-то? Он говорит за канаву. А канав-то много.
Куды он? Говорят, ушел в этом, ночном белье, дак.
Он, было, ушел , а большая-то девочка-то и говорит: бабушка М..а, он, говорит, ушел ночью, я в три часа пробудилась и дверь открытая. Вот. А они приходят: бабушка, мы к тебе. Я говорю: чего? Я говорю, не знаю какой К..я. К..я потерялся. К…я-то. Детей-то, К…я, отец, потерялся. Я говорю: еще этого не хватало!
вот тут N. Он не одного целовека возил, у его трактор и этот, и телега. Дак N вот, покойницек, куды девался. Ой. Так жаль мужика, дак. У нас ходит. Всем навозил всего, дров. Ой, К..ка, К..ка. Где сгинул?
От нейтрального ушел общественное мнение перешло к более конкретным потерялся, сгинул. Каждый из жителей реагировал на сообщение о пропаже действием, определенным мерой его компетенции. Мифологическое измерение «случая» было активировано в процессе диагностики (дети пошли с проблемой сразу к знающей), таким образом не к фактам в процессе сюжетосложения возводится мифологическая интерпретация, а мифологическая практика определяет вербальное и нарративное измерение события. Ссылка на бывшие прецеденты только подчеркивали необходимость мифологической трактовки событий:
…Прошлой осенью у нас тут NN ушел по грибы, вот сюда за Пирогово там туда – в эту поскотину в лесу…а ушел-то уж он с обеда, не рано, да пошел, да пошел, да ведь Кл-нская была поскотина и П-вская рядом, а щас вот все вырубки – лес вот вырос, все вырубки, а вырублено-то вся эти – не сожжены сучья-то ничего, вот пни да всё да, он ходил, ходил да окружался да две ночи ночевал в лесу. Вот сын-от и сходил к бабушке-то М, пришел, она наладила, он сходил, бросил – надо по ветру верно кидать, что наладит: кабалу напишет, и пойдут искать…Так как сделала она, его открыла. «А – говорит – идет человек где-то впереди: «Эй! Вот дорога, эй вот дорога!». А и дороги нет – непроходимая». А как, видно, она сделала, по ветру туда принесло, и сразу, говорит, очутился в делянке – собирали землянику. Оне на этом месте пили воду – жарко было дак, а бутылку дак, знаешь, на суке так всунули пластмассовую-то, и она тут вот и узнала: ведь вот где наша поскотина-то – тут землянику собирали, да нашли туто-ка этот бутылка из под воды еще валяется. Вот тогда вышел на <неразб.>.
Пожалуй, можно было бы ограничиться сбором мифологических интерпретаций – они во многом определили практику поисков и рассказывания, но интервью показывают, как в зависимости от степени речевой и социальной компетенции и доминирующего семантического механизма люди из фактов «выращивают» текст с различными связками и событиями. Знание о событии и переживания вписывалась в общую картину мира, мнения и разрозненные факты проверялись в приватных соседских беседах и публичных магазинных толоках, уточнялись в паремиях, оценках, ссылкой на прецеденты (уже сложившиеся и бытующие мифологические рассказы). Через 7 дней информация о происшествии была опубликована в районной газете, но за 40 км от нашей деревни люди проявляли осведомленность, превосходящую газетную заметку. Телефонные переговоры, продавцы и почтальоны переносили факты и суждения о пропаже.
Среди прочих были высказаны предположения:
Случай этот имел еще и мелодраматический накал до шекспировских страстей не доходящий, а вот для лесковских уже вполне пригодный. Дело в том, что дети, оставшиеся одни в доме и предпринимавшие поиски отца, были оставлены матерью и женой пропавшего мужчины, которая перешла жить через дорогу к молодому партнеру. Так вот рассказов о судьбе детей, которых определили в детдом, и материнском вероломстве было едва ли не больше, чем рассказов о пропаже человека. Сиротство и кукушкина судьба молодой женщины стали причиной образных предсказаний наших пожилых информанток:
Ну, примени-ко. Как вот тут, подумайте. Ну, примени, вон кошка родит котят-то, и то бегает. Или вон птицка гнездышко свила, дак она, ой, летает, летает, летает. А вишь вот, мама-то как сделала.
Как робенка родила, робенка и отдать кому-то! А будет она старушкой-то, дак.<нрзб.> А потом будут помнить да говорить: "Ты нас бросила. Дак бросила и живи одна".
Интервью и дневниковые записи позволяют представить широкий спектр экспликации события. Вербализуясь, текст проходил несколько герменевтических кругов. Событие называлось и классифицировалось через отсылки к прецедентам, реализовывалось в мифологической практике, и возвращается к наррации через суждения.
«Когда мы ныне говорим о действительности какого-то события, то, по-видимому, имеем в виду нечто иное, нежели реальное явление с точки зрения человека раннего средневековья. Ибо для того, чтобы дать оценку своему индивидуальному опыту, практическому или духовному, этому человеку было необходимо соотнести его с традицией, т.е. осознать и пережить собственный опыт в категориях коллективного сознания, овеществленных в религиозном или социальном ритуале, в обрядах поведения или литературном этикете. Подлинностью случившееся обладало постольку, поскольку могло быть подведено под соответствующую модель, идентифицировано с чем-то выходящим за рамки индивидуального, неповторимого, растворено в типическом»[15].
Сводя многомерность жизни современной деревни только к жанрово устоявшимся формам мифологического рассказа, мы по большей части игнорируем весь спектр мировоззренческих установок людей, широту и многообразие практик, нарративные реакции на события. Так я предполагала, что мифологический рассказ складывается возведением критического опыта к неким нарушениям магического этикета в предпрошедшем времени. Наблюдение показывает, что магические практики еще без каких-либо подозрений на нарушения правил со стороны человека активируют мифологическое измерение случая. Уделяя внимание быличкам, мы уверяем себя, что только вера в участие духов природных пространств определяет интерпретационные усилия деревенских жителей. Однако интервью обнаруживают и иные коллективные страхи и социальные проблемы: ксенофобию (причастность условных «цыган» к исчезновению), боязнь бизнес-активности (конфликты на почве бизнеса как причина исчезновения), алкоголизм как разрушающее зло и значимость семейных устоев для социальной стабильности (причем женщина является столпом этих устоев). Кроме того, магические практики выполняют функцию коммуникативных каналов между разными группами общества (младших и старших, родственников и односельчан), координируют действия, находят язык для критического опыта. Как горожанка, я подозревала деревенских жителей в неэффективной организации поисков, судя по отсутствию спецслужб, вовлеченных в дело, и по тишине мероприятий. Оказывается, что каждый деревенский житель принимает на себя ответственность за поиски пропавшего, не сдавая ее государственным институтам. Таким образом, расширение границ мифологического рассказа за счет вербальных и поведенческих измерений случая дает возможность для лучшего понимания смысла и целей высказываний и поступков людей, которые в свою очередь генерируют понятный и востребованный обществом нарратив о случаях пропажи человека.